http://shake-speare-sonnets.narod.ru/03.htm

 

 

У.ШЕКСПИР

 

С О Н Е Т Ы

Прозаический перевод

Владимира Козаровецкого

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

21 22 23 24 25 26 27 28 29 30

31 32 33 34 35 36 37 38 39 40

 

01

From fairest creatures we desire increase,

That thereby beauty's rose might never die,

But as the riper should by time decease,

His tender heir might bear his memory:

But thou, contracted to thine own bright eyes,

Feed'st thy light'st flame with self-substantial fuel,

Making a famine where abundance lies,

Thyself thy foe, to thy sweet self too cruel.

Thou that art now the world's fresh ornament

And only herald to the gaudy spring,

Within thine own bud buriest thy content

And, tender churl, makest waste in niggarding.

Pity the world, or else this glutton be,

To eat the world's due, by the grave and thee.

 

Прекраснейшим созданиям мы желаем продолжения в потомстве, чтобы роза красоты никогда не умерла и чтобы, со временем, когда зрелой розе придет срок скончаться, в красоте ее нежного наследника сохранилась память о ней. Но ты, влекомый собственным живым взглядом, в этом самолюбованье питаешь свою страсть из источника собственной сущности, сея голод там, где изобилье, враг себе же, чересчур жестокий к своей красоте. Будучи свежим украшением мира и единственным герольдом праздничной весны, ты хоронишь свою сущность в собственном бутоне и, скряга, в этой жадности лишь напрасно растрачиваешь себя. Сжалься над миром – иначе тебе суждено стать тем обжорой, который, объединившись с могилой, съест то, что по праву лишь миру и принадлежит.

 

02

When forty winters shall beseige thy brow,

And dig deep trenches in thy beauty's field,

Thy youth's proud livery, so gazed on now,

Will be a tatter'd weed, of small worth held:

Then being ask'd where all thy beauty lies,

Where all the treasure of thy lusty days,

To say, within thine own deep-sunken eyes,

Were an all-eating shame and thriftless praise.

How much more praise deserved thy beauty's use,

If thou couldst answer 'This fair child of mine

Shall sum my count and make my old excuse,'

Proving his beauty by succession thine!

This were to be new made when thou art old,

And see thy blood warm when thou feel'st it cold.

 

Когда сорок зим осадят твой облик и пророют глубокие траншеи на поле твоей красоты, праздничный наряд твоей юности, который сегодня приковывает все взгляды, быстро превратится в ничего не стоящие лохмотья. Тогда, если тебя спросят, куда делась вся твоя былая красота, где сокровища твоих лучших дней, а ты в ответ скажешь, что они в твоих глубоко запавших глазах, это будет выглядеть как совершенное бесстыдство и бравирование мотовством. Куда похвальнее было бы использовать твою красоту таким образом, чтобы тебе можно было ответить: «Этот мой прекрасный ребенок подведет итог моему расчету с жизнью и оправдает мою старость», – показав, что его красота – правопреемница твоей. Это равносильно тому, как если бы снова ощутить себя молодым, когда ты стар, и обнаружить, что твоя кровь ещё горяча, в то время как ты чувствуешь, что она уже холодна.

 

03

Look in thy glass, and tell the face thou viewest

Now is the time that face should form another;

Whose fresh repair if now thou not renewest,

Thou dost beguile the world, unbless some mother.

For where is she so fair whose unear'd womb

Disdains the tillage of thy husbandry?

Or who is he so fond will be the tomb

Of his self-love, to stop posterity?

Thou art thy mother's glass, and she in thee

Calls back the lovely April of her prime:

So thou through windows of thine age shalt see

But if thou live, remember'd not to be,

Die single, and thine image dies with thee.

 

Посмотрев в зеркало, скажи, что настало время увидеть в нем другое лицо: ведь если ты не обновишь свою свежесть, то обманешь мир, лишив благословения какую-нибудь мать. В самом деле, есть ли где-нибудь прекрасная женщина, чье незасеянное лоно отвергнет возделывание твоей пахотой? И кто еще столь же безрассуден, чтобы из-за своей самовлюбленности стать гробницей собственному еще не рожденному потомству? Ты зеркало своей матери, и она, глядя на тебя, вызывает в своей памяти чудесный апрель своей весны; так и ты из окон будущего возраста, несмотря на морщины, увидишь твое нынешнее золотое времечко. Но если ты будешь жить, не думая о том, чтобы сохранилась память о тебе, ты умрешь, и твой образ умрет с тобой.

 

04

Unthrifty loveliness, why dost thou spend

Upon thyself thy beauty's legacy?

Nature's bequest gives nothing but doth lend,

And being frank she lends to those are free.

Then, beauteous niggard, why dost thou abuse

The bounteous largess given thee to give?

Profitless usurer, why dost thou use

So great a sum of sums, yet canst not live?

For having traffic with thyself alone,

Thou of thyself thy sweet self dost deceive.

Then how, when nature calls thee to be gone,

What acceptable audit canst thou leave?

Thy unused beauty must be tomb'd with thee,

Which, used, lives th' executor to be.

 

Расточительное очарование, почему ты тратишь полученную тобой в наследие красоту только на себя? Природа по наследственному завещанию ничего не дарит, она только дает в долг, и, будучи щедрой, дает только тем, кто сам щедр. Зачем же, при такой красоте, ты, скряга, злоупотребляешь щедрым даром, затем и данным тебе, чтобы отдавать? Ростовщик без прибыли, почему ты пользуешься столь крупной предоставленной в твое распоряжение суммой и при этом тебе не на что жить? Заключая сделки с самим собой, ты обманываешь себя: ведь когда Природа прикажет тебе уйти, сможешь ли ты представить ей приемлемый баланс? Твоя не пущенная в рост красота будет погребена с тобою, а будь она использована, ее наследник и стал бы ее душеприказчиком.

 

05

Those hours, that with gentle work did frame

The lovely gaze where every eye doth dwell,

Will play the tyrants to the very same

And that unfair which fairly doth excel:

For never-resting time leads summer on

To hideous winter and confounds him there;

Sap cheque'd with frost and lusty leaves quite gone,

Beauty o'ersnow'd and bareness every where:

Then, were not summer's distillation left,

A liquid prisoner pent in walls of glass,

Beauty's effect with beauty were bereft,

Nor it nor no remembrance what it was:

But flowers distill'd though they with winter meet,

Leese but their show; their substance still lives sweet.

 

Мгновенья, своей постоянной медленной работой создавшие прекрасный облик, на котором невольно останавливаются все взгляды, сыграют роль жестоких мучителей по отношению к нему же и явятся той неизбежной несправедливостью, которая справедливо выявится. Так неостановимое время ведет лето к жестокой зиме и там ставит его в тупик; кровь растений замедляет свой ток, листья облетают, красота занесена снегом, и всюду становится голо; и если не осталось результата летней возгонки и жидкий пленник не заперт в стеклянном сосуде – то есть результат воздействия на красоту не отделен от самой красоты, – в этом случае не останется ни красоты, ни воспоминания о ней. Но из цветов, хотя они и встретились с зимой, извлечена эссенция, поэтому исчез только их внешний вид, а их сущность по-прежнему жива.

 

06

Then let not winter's ragged hand deface

In thee thy summer, ere thou be distill'd:

Make sweet some vial; treasure thou some place

With beauty's treasure, ere it be self-kill'd.

That use is not forbidden usury,

Which happies those that pay the willing loan;

That's for thyself to breed another thee,

Or ten times happier, be it ten for one;

Ten times thyself were happier than thou art,

If ten of thine ten times refigured thee:

Then what could death do, if thou shouldst depart,

Leaving thee living in posterity?

Be not self-will'd, for thou art much too fair

To be death's conquest and make worms thine heir.

 

Так не позволь грубой руке зимы обезобразить в тебе твое лето до того, как будет извлечена эссенция твоей красоты; наполни этой сладостью какую-нибудь чашу, сохранив себя как сокровище красоты и не дожидаясь, пока она самоуничтожится. Такое помещение богатства в рост – не запрещенное ростовщичество, и оно приносит счастье тем, кто оплачивает этот добровольный заем; да ведь это, собственно, нужно и тебе – породить другого(ую) себя, а коли десять против одного, то стать и в десять раз счастливее. Да, тебе удалось бы стать в десять раз счастливее, если бы десять рожденных тобой детей десять раз воспроизвели твой облик, и что бы тогда могла поделать смерть, если бы тебе удалось покинуть этот мир, оставив себя жить в таком потомстве? Не упрямься, с твоею красотой глупо стать добычей смерти и сделать своими наследниками червей.

 

07

Lo! in the orient when the gracious light

Lifts up his burning head, each under eye

Doth homage to his new-appearing sight,

Serving with looks his sacred majesty;

And having climb'd the steep-up heavenly hill,

Resembling strong youth in his middle age,

yet mortal looks adore his beauty still,

Attending on his golden pilgrimage;

But when from highmost pitch, with weary car,

Like feeble age, he reeleth from the day,

The eyes, 'fore duteous, now converted are

From his low tract and look another way:

So thou, thyself out-going in thy noon,

Unlook'd on diest, unless thou get a son.

 

Гляди! Когда на востоке благодатный свет поднимает свою пылающую голову, все смотрят на него снизу вверх, воздавая должное зрелищу его нового появления и взглядами выражая почтение его священному величию; и даже когда, взобравшись на крутой небесный холм, он напоминает нам молодого человека в расцвете лет, каждый смертный все еще с благоговением любуется его красотой, взглядом провожая его в течение его ослепительного путешествия; но когда с его высшей точки, на обветшалой колеснице, он, как немощный старик, катится к вечеру, те же, прежде почтительные, взгляды теперь отворачиваются от него и направлены в другую сторону. Так и ты, в одиночестве достигнув своего полдня, будешь умирать без присмотра, если не родишь сына.

 

08

Music to hear, why hear'st thou music sadly?

Sweets with sweets war not, joy delights in joy.

Why lovest thou that which thou receivest not gladly,

Or else receivest with pleasure thine annoy?

If the true concord of well-tuned sounds,

By unions married, do offend thine ear,

They do but sweetly chide thee, who confounds

In singleness the parts that thou shouldst bear.

Mark how one string, sweet husband to another,

Strikes each in each by mutual ordering,

Resembling sire and child and happy mother

Who all in one, one pleasing note do sing:

Whose speechless song, being many, seeming one,

Sings this to thee: 'thou single wilt prove none.'

 

Ты – сама музыка, почему же ты слушаешь музыку с грустью? Прекрасное не враждует с прекрасным, радость наслаждается радостью; почему же ты любишь то, что воспринимаешь безрадостно, или, иначе, – с радостью воспринимаешь свою досаду? Если истинное согласие звуков верно настроенных струн, связанных брачным союзом, оскорбляет твое ухо, то они лишь мягко упрекают тебя за то, что ты своим одиночеством губишь партии, в которых тебе следовало бы принять участие. Заметь, как струны, в нежной супружеской заботе друг о друге, в полном согласии беседуют одна в другой, напоминая отца, ребенка и счастливую мать, и все вместе наигрывают одну радостную мелодию. Их песня без слов, поющаяся многими, но звучащая так, как если бы она пелась одним, говорит тебе: «За твоим одиночеством – пустота».

 

09

Is it for fear to wet a widow's eye

That thou consumest thyself in single life?

Ah! if thou issueless shalt hap to die.

The world will wail thee, like a makeless wife;

The world will be thy widow and still weep

That thou no form of thee hast left behind,

When every private widow well may keep

By children's eyes her husband's shape in mind.

Look, what an unthrift in the world doth spend

Shifts but his place, for still the world enjoys it;

But beauty's waste hath in the world an end,

And kept unused, the user so destroys it.

No love toward others in that bosom sits

That on himself such murderous shame commits.

 

Не из страха ли вдовьих слез ты растрачиваешь себя в одинокой жизни? О, если случится тебе умереть в бездетности, весь мир будет оплакивать тебя, как женщина без мужчины; весь мир станет твоей вдовой и будет горевать о том, что после тебя не осталось твоего живого образа, в то время как любая вдова в мире может хранить и восстанавливать в памяти и черты мужа по глазам своих детей. Пойми: то, что в этом мире тратит мот, лишь переходит из рук в руки, но мир продолжает этим пользоваться; растрата же красоты в мире не бесконечна, и тот, кто хранит ее без пользы, уничтожает ее. Нет любви в сердце того, кто навлекает на себя столь убийственный позор.

 

10

For shame! deny that thou bear'st love to any,

Who for thyself art so unprovident.

Grant, if thou wilt, thou art beloved of many,

But that thou none lovest is most evident;

For thou art so possess'd with murderous hate

That 'gainst thyself thou stick'st not to conspire.

Seeking that beauteous roof to ruinate

Which to repair should be thy chief desire.

O, change thy thought, that I may change my mind!

Shall hate be fairer lodged than gentle love?

Be, as thy presence is, gracious and kind,

Or to thyself at least kind-hearted prove:

Make thee another self, for love of me,

That beauty still may live in thine or thee.

 

Постыдись отрицать, что ты испытываешь любовь к кому бы то ни было, – ведь ты поступаешь так неблагоразумно даже в отношении себя. Соглашусь, если пожелаешь, что тебя многие любят, но для меня совершенно очевидно, что ты не любишь никого – ведь в тебе так сильна одержимость убийственной ненавистью к себе, что ты не остановишься даже перед тем, чтобы плести интриги против себя же, стремясь разрушить этот прелестный кров, содержать который в порядке и должно быть твоей главной целью. О, изменись, чтобы и мне изменить свое мнение! Разве справедливо, что дом у ненависти лучше, чем у нежной любви? Обрети доброту и благородство твоей внешности, или, по крайней мере, прояви добросердечие к себе: хотя бы ради моей любви сотвори продолжение себя, чтобы красота могла жить и в тебе, и в твоих детях.

 

11

As fast as thou shalt wane, so fast thou growest

In one of thine, from that which thou departest;

And that fresh blood which youngly thou bestowest

Thou mayst call thine when thou from youth convertest.

Herein lives wisdom, beauty and increase:

Without this, folly, age and cold decay:

If all were minded so, the times should cease

And threescore year would make the world away.

Let those whom Nature hath not made for store,

Harsh featureless and rude, barrenly perish:

Look, whom she best endow'd she gave the more;

Which bounteous gift thou shouldst in bounty cherish:

She carved thee for her seal, and meant thereby

Thou shouldst print more, not let that copy die.

 

С той же скоростью, с какой бы происходило твое разрушение, ты будешь возрождаться в одном из твоих детей, которых после себя оставишь, и когда ты утратишь молодость, ты сможешь назвать своей ту свежую кровь, которую в юности принесешь в дар. В этом и заключается тайна мудрости и красоты и их постоянного прироста, а без этого в мире царили бы хаос, старость и холодный распад. Если бы все были настроены как ты, время остановилось бы и за каких-нибудь шестьдесят лет мир бы погиб. Пусть те, кого Природа создала не для хранения в веках – грубые, примитивные и бесцветные создания, – пусть они исчезнут бесплодными; но тем, кого она наделила лучше других, она дала и кое-что еще, и этот обильный дар тебе следует лелеять в щедрости: она создала тебя как свою печать, подразумевая, что тебе следовало бы напечатать и другие оттиски, чтобы не дать умереть их образцу.

2

When I do count the clock that tells the time,

And see the brave day sunk in hideous night;

When I behold the violet past prime,

And sable curls all silver'd o'er with white;

When lofty trees I see barren of leaves

Which erst from heat did canopy the herd,

And summer's green all girded up in sheaves

Borne on the bier with white and bristly beard,

Then of thy beauty do I question make,

That thou among the wastes of time must go,

Since sweets and beauties do themselves forsake

And die as fast as they see others grow;

And nothing 'gainst Time's scythe can make defence

Save breed, to brave him when he takes thee hence.

 

Когда я наблюдаю за часами, отсчитывающими время, и вижу, как великолепный день безвозвратно погружается в бездну ночи; когда я смотрю на увядающую фиалку и черные кудри, сплошь посеребренные сединой; когда я вижу величественные деревья, лишённые листвы, прежде служившей стаду пологом в жару, и зелень лета, связанную в снопы, которые белой щетинистой бородой торчат с похоронных дрог, – тогда я спрашиваю себя о твоей красоте, о том, что тебе приходится жить среди опустошений времени, ибо наслаждения и красоты уходят сами, умирая, как только они уразумеют, что им на смену приходят другие, и понимаю: ничто не может защитить красоту от косы Времени, кроме потомства, которое храбро бросит Времени вызов, когда оно заберет тебя отсюда.

 

13

O, that you were yourself! but, love, you are

No longer yours than you yourself here live:

Against this coming end you should prepare,

And your sweet semblance to some other give.

So should that beauty which you hold in lease

Find no determination: then you were

Yourself again after yourself's decease,

When your sweet issue your sweet form should bear.

Who lets so fair a house fall to decay,

Which husbandry in honour might uphold

Against the stormy gusts of winter's day

And barren rage of death's eternal cold?

O, none but unthrifts! Dear my love, you know

You had a father: let your son say so.

 

О, если бы тебе всегда удавалось принадлежать себе! Но, любовь моя, ты можешь принадлежать себе не дольше, чем ты здесь живешь; к такому концу тебе следовало бы подготовиться и передать свою милую внешность кому-нибудь другому, чтобы красота, полученная тобой в аренду, не прекратила свое существование; тогда бы тебе можно было снова принадлежать себе и после собственной кончины, когда твой милый отпрыск предъявил бы твои черты. Кто позволит придти в упадок такому прекрасному дому, заботливый уход за которым помог бы ему достойно выстоять против буйных порывов ветра зимнего дня и беспощадного наступления вечного холода Смерти? – Только моты. Дорогая любовь моя, ты ведь знаешь, у тебя был отец; пусть твой сын скажет то же про себя.

 

14

Not from the stars do I my judgment pluck;

And yet methinks I have astronomy,

But not to tell of good or evil luck,

Of plagues, of dearths, or seasons' quality;

Nor can I fortune to brief minutes tell,

Pointing to each his thunder, rain and wind,

Or say with princes if it shall go well,

By oft predict that I in heaven find:

But from thine eyes my knowledge I derive,

And, constant stars, in them I read such art

As truth and beauty shall together thrive,

If from thyself to store thou wouldst convert;

Or else of thee this I prognosticate:

Thy end is truth's and beauty's doom and date.

 

Свои сужденья я выношу не по звездам; хотя, как я полагаю, я владею астрономией, это знание не предназначено для того, чтобы предсказывать злую или счастливую участь, чуму, голод или бедствия времен года; я не могу предсказывать и то, что должно произойти в ближайшее время, называя каждому его град, дождь или бурю, или, говоря с принцами или королями, предсказывать по знаменьям, найденным мною на небе, как будут у них идти дела. Зато я черпаю свое знание из твоих глаз, и в этих неизменных звездах я читаю, что правда и красота будут процветать, если ты вместо заботы о самосохранении обратишься к сохранению красоты, иначе я предсказываю тебе: твой конец будет окончательным приговором и смертью для правды и красоты.

15

When I consider every thing that grows

Holds in perfection but a little moment,

That this huge stage presenteth nought but shows

Whereon the stars in secret influence comment;

When I perceive that men as plants increase,

Cheered and cheque'd even by the self-same sky,

Vaunt in their youthful sap, at height decrease,

And wear their brave state out of memory;

Then the conceit of this inconstant stay

Sets you most rich in youth before my sight,

Where wasteful Time debateth with Decay,

To change your day of youth to sullied night;

And all in war with Time for love of you,

As he takes from you, I engraft you new.

 

Когда я думаю над тем, каким образом развивается все на свете, что все, что растет, достигает совершенства лишь на короткое мгновенье и что все, что ни есть, – лишь спектакли на этой огромной сцене, руководимые звездами в их тайном влиянии на мир; когда я понимаю, что и люди, как растения, растут, поощряемые и контролируемые тем же небом, что, тщеславные в молодости и силе, они достигают своей предельной высоты и затем идут на спад, изглаживая из памяти окружающих свой прекрасный облик; тогда в моем воображении причудливый образ этой всеобщей изменчивости представляет тебя одаренным самой прекрасной юностью, и я вижу, что разрушительное Время обсуждает с Распадом, как превратить твой юный день в мрачную ночь; и в упорной войне с Временем, я, ради любви к тебе, как только оно что-нибудь у тебя отнимет, тотчас снова привью это тебе.

 

16

But wherefore do not you a mightier way

Make war upon this bloody tyrant, Time?

And fortify yourself in your decay

With means more blessed than my barren rhyme?

Now stand you on the top of happy hours,

And many maiden gardens yet unset

With virtuous wish would bear your living flowers,

Much liker than your painted counterfeit:

So should the lines of life that life repair,

Which this, Time's pencil, or my pupil pen,

Neither in inward worth nor outward fair,

Can make you live yourself in eyes of men.

To give away yourself keeps yourself still,

And you must live, drawn by your own sweet skill.

 

Но почему бы тебе не повести войну против этого кровавого тирана, Времени, более эффективным способом, укрепив свои позиции перед угрозой осады увяданием более подходящими средствами, чем мои бедные рифмы? Ты сейчас на пике твоих счастливейших возможностей, и много еще не ухоженных девственных садов целомудренно пожелали бы производить на свет твои живые цветы, гораздо более похожие на тебя, чем рисованные подделки. Именно так должны линии жизни направлять твою жизнь, ибо ни кисть времени, ни мое ученическое перо не передадут ни твоих скрытых достоинств, ни красоты твоего внешнего облика, будучи не в силах сделать так, чтобы ты и твой облик жили в глазах людей. Отдавая себя, ты сохраняешь себя, и так тебе и следует жить, запечатляя себя собственным любовным мастерством.

 

17

Who will believe my verse in time to come,

If it were fill'd with your most high deserts?

Though yet, heaven knows, it is but as a tomb

Which hides your life and shows not half your parts.

If I could write the beauty of your eyes

And in fresh numbers number all your graces,

The age to come would say 'This poet lies:

Such heavenly touches ne'er touch'd earthly faces.'

So should my papers yellow'd with their age

Be scorn'd like old men of less truth than tongue,

And your true rights be term'd a poet's rage

And stretched metre of an antique song:

But were some child of yours alive that time,

You should live twice; in it and in my rhyme.

 

Кто в будущем поверит моим стихам, если они будут полны описаний твоих высочайших достоинств – хотя, видит небо, они всего лишь гробница, скрывающая твою жизнь и не показывающая и половины твоих замечательных качеств? Если бы мне удалось описать красоту твоих глаз, а в новых стихах перечислить и все твои остальные достоинства, грядущий век сказал бы: «Этот поэт лжет: у земных лиц никогда не бывало таких небесных черт». Поэтому к моим пожелтевшим от времени рукописям отнеслись бы с презрением, как к старикам, более болтливым, чем правдивым, причитающиеся тебе по праву похвалы назвали бы чрезмерным воображением поэта, а мой стиль – пышным слогом античных поэм. Однако, будь в то время жив твой ребенок, он бы подтвердил правдивость моих стихов.

 

18

Shall I compare thee to a summer's day?

Thou art more lovely and more temperate:

Rough winds do shake the darling buds of May,

And summer's lease hath all too short a date:

Sometime too hot the eye of heaven shines,

And often is his gold complexion dimm'd;

And every fair from fair sometime declines,

By chance or nature's changing course untrimm'd;

But thy eternal summer shall not fade

Nor lose possession of that fair thou owest;

Nor shall Death brag thou wander'st in his shade,

When in eternal lines to time thou growest:

So long as men can breathe or eyes can see,

So long lives this and this gives life to thee.

 

Сравнить ли мне тебя с летним днем? – Но в тебе больше и привлекательности, и умеренности; буйные ветры всегда готовы погубить нежные бутоны мая, а отпущенный лету срок так короток; порою око неба пылает слишком жарко, а иногда его золотой цвет затуманен; наконец, все прекрасное часто перестает быть прекрасным, разрушенное волей случая или естественным ходом вещей. Твое же вечное Лето никогда не поблекнет и не перестанет владеть тем прекрасным, которое олицетворяешь ты, а Смерть не сможет похвастать, что ее тень скрыла тебя, ибо в моих вечных строках ты станешь частью времени. До тех пор, пока людям дано дышать, а их глазам – видеть, эти стихи будут жить и давать жизнь тебе.

 

19

Devouring Time, blunt thou the lion's paws,

And make the earth devour her own sweet brood;

Pluck the keen teeth from the fierce tiger's jaws,

And burn the long-lived phoenix in her blood;

Make glad and sorry seasons as thou fleets,

And do whate'er thou wilt, swift-footed Time,

To the wide world and all her fading sweets;

But I forbid thee one most heinous crime:

O, carve not with thy hours my love's fair brow,

Nor draw no lines there with thine antique pen;

Him in thy course untainted do allow

For beauty's pattern to succeeding men.

Yet, do thy worst, old Time: despite thy wrong,

My love shall in my verse ever live young.

 

Всепожирающее Время, притупи когти льва и заставь землю саму пожирать собственное потомство; вырви клыки из пасти свирепого тигра и сожги вечноживущую феникс в ее крови; проносись, создавая то радостные, то мрачные времена года, делай, что хочешь, быстроногое Время, с этим огромным миром и со всеми его неизбежно увядающими прелестями; но одно я запрещаю тебе – одно, самое ужасное преступление: не вздумай изрезать морщинами прекрасный лик моей любви, не черти на нем линий своим вечным пером; в твоем бесконечном беге оставь его невредимым как образец для будущих поколений. А впрочем, древнее Время, делай, что хочешь, – хоть самое худшее: несмотря на весь урон, который ты нанесешь, моя любовь в моих стихах будет жить вечно юной.

 

20

A woman's face with Nature's own hand painted

Hast thou, the master-mistress of my passion;

A woman's gentle heart, but not acquainted

With shifting change, as is false women's fashion;

An eye more bright than theirs, less false in rolling,

Gilding the object whereupon it gazeth;

A man in hue, all 'hues' in his controlling,

Much steals men's eyes and women's souls amazeth.

And for a woman wert thou first created;

Till Nature, as she wrought thee, fell a-doting,

And by addition me of thee defeated,

By adding one thing to my purpose nothing.

But since she prick'd thee out for women's pleasure,

Mine be thy love and thy love's use their treasure.

 

Господин-госпожа моей страсти, у тебя женское лицо, собственноручно написанное самой Природой, и женское нежное сердце, которому, тем не менее, незнакомо ухищренное женское непостоянство, какое присуще фальшивой женской манере; и взгляд у тебя более смышленый, чем у них, и без заигрывания, – взгляд, озаряющий тех, на ком он останавливается; ты мужчина по форме и всех превосходишь формами, которые притягивают мужские взгляды, а женские приводят в изумление. Ты сначала был создан как женщина, но, делая тебя, Природа влюбилась в тебя до безумия и соответствующим добавлением нанесла мне поражение, прибавив тебе нечто такое, что мне совершенно не нужно, и тем самым отняв тебя у меня. Но, поскольку она отличила тебя для женского наслаждения, моей пусть будет любовь твоей души, а использование твоей плоти будет их богатством.

 

21

So is it not with me as with that Muse

Stirr'd by a painted beauty to his verse,

Who heaven itself for ornament doth use

And every fair with his fair doth rehearse

Making a couplement of proud compare,

With sun and moon, with earth and sea's rich gems,

With April's first-born flowers, and all things rare

That heaven's air in this huge rondure hems.

O' let me, true in love, but truly write,

And then believe me, my love is as fair

As any mother's child, though not so bright

As those gold candles fix'd in heaven's air:

Let them say more than like of hearsay well;

I will not praise that purpose not to sell.

 

Не мне писать, как те поэты, чья Муза вдохновляет их размалеванной красотой и которые для украшения своих стихов использует само небо, а говоря о своей любви, перечисляют все прекрасное подряд, создавая пары гордых сравнений с луной и солнцем, с драгоценностями земли и моря, с первыми апрельскими цветами и всеми редкостями, окружающими нас под этим огромным небесным куполом. О, позволь мне, при моей искренности в любви и писать искренно, и я скажу, что моя любовь так же прекрасна, как любое дитя для его матери – хотя и не так ярка, как те воспетые золотые свечи, которые оказываются укрепленными в небесном воздухе. Пусть все твердят о том, что больше похоже на слухи, но я не стану нахваливать мою любовь, поскольку не собираюсь ее продавать.

 

22

My glass shall not persuade me I am old,

So long as youth and thou are of one date;

But when in thee time's furrows I behold,

Then look I death my days should expiate.

For all that beauty that doth cover thee

Is but the seemly raiment of my heart,

Which in thy breast doth live, as thine in me:

How can I then be elder than thou art?

O, therefore, love, be of thyself so wary

As I, not for myself, but for thee will;

Bearing thy heart, which I will keep so chary

As tender nurse her babe from faring ill.

Presume not on thy heart when mine is slain;

Thou gavest me thine, not to give back again.

Зеркало не убедит меня в том, что пришла моя старость, пока юность и ты – одного возраста; но когда я увижу у тебя проведенные временем борозды, смерть, я надеюсь, положит предел моим дням; поскольку вся эта красота, которая облачает тебя, – всего лишь одеяние моего сердца, которое живет в твоей груди, как твое – в моей, то как же я могу быть старше тебя? А потому, любовь моя, будь с собой поосторожней, как соблюдаю осторожность я – не ради себя, но ради тебя: ведь я ношу в себе твое сердце, которое мне необходимо оберегать, как заботливая няня оберегает от болезни дитя. Так что не слишком полагайся на твое сердце, если мое будет убито; ведь твое сердце дано мне тобой не для того, чтобы потом забрать его.

 

23

As an unperfect actor on the stage

Who with his fear is put besides his part,

Or some fierce thing replete with too much rage,

Whose strength's abundance weakens his own heart.

So I, for fear of trust, forget to say

The perfect ceremony of love's rite,

And in mine own love's strength seem to decay,

O'ercharged with burden of mine own love's might.

O, let my books be then the eloquence

And dumb presagers of my speaking breast,

Who plead for love and look for recompense

More than that tongue that more hath more express'd.

O, learn to read what silent love hath writ:

To hear with eyes belongs to love's fine wit.

 

Как неопытный актер, который на сцене от страха путает в роли слова, или как некто, избытком вложенных в ярость сил обессиливающий собственное сердце, – так я, от страха ответственности забываю произнести истинную формулу любовного ритуала, и мне начинает казаться, что моя любовь ослабевает, отягощенная бременем собственной силы. О, пусть мои взгляды станут моим красноречием, и немые предсказанья моей молча говорящей души, которая молит о любви и жаждет вознаграждения, скажут больше, чем мой язык может выразить. Научись читать написанное безмолвной любовью, чтобы услышать глазами то, что принадлежит утонченному разуму любви.

 

24

Mine eye hath play'd the painter and hath stell'd

Thy beauty's form in table of my heart;

My body is the frame wherein 'tis held,

And perspective it is the painter's art.

For through the painter must you see his skill,

To find where your true image pictured lies;

Which in my bosom's shop is hanging still,

That hath his windows glazed with thine eyes.

Now see what good turns eyes for eyes have done:

Mine eyes have drawn thy shape, and thine for me

Are windows to my breast, where-through the sun

Delights to peep, to gaze therein on thee;

Yet eyes this cunning want to grace their art;

They draw but what they see, know not the heart.

 

Мой взгляд сыграл роль художника и выгравировал очертания твоей красоты на пластине моего сердца, которая поддерживается конструкцией моего тела: перспектива – мастерство лучших художников. Так, через художника, и следует понимать его искусство – чтобы увидеть, где находится изображение твоего истинного облика, по-прежнему висящее в мастерской моей души, стекла окон которой – твои глаза. Теперь посмотри, какие услуги оказали наши глаза друг другу: мои глаза нарисовали твой вид, а твои для меня являются окнами моей души, заглянув сквозь которые, солнце наслаждается, пристально разглядывая твое изображение. Все же моим глазам хотелось бы вознаграждения за проявленное мастерство, ведь они рисуют только то, что видят, но они не знают твоего сердца.

 

25

Let those who are in favour with their stars

Of public honour and proud titles boast,

Whilst I, whom fortune of such triumph bars,

Unlook'd for joy in that I honour most.

Great princes' favourites their fair leaves spread

But as the marigold at the sun's eye,

And in themselves their pride lies buried,

For at a frown they in their glory die.

The painful warrior famoused for fight,

After a thousand victories once foil'd,

Is from the book of honour razed quite,

And all the rest forgot for which he toil'd:

Then happy I, that love and am beloved

Where I may not remove nor be removed.

 

Пусть те, кого устраивает благополучная звезда, гордятся публичными почестями и звонкими титулами – я же, для кого такая удача исключена, буду находить радость в том, что я ценю превыше всего. Любимцы государей стремятся упрочить свое место под солнцем, но их гордость в любой момент может быть похоронена в них же самих: ведь они – как ноготок в лучах солнца, стоит ему нахмуриться – и они умрут в зените славы. Так усталый воин, прославленный в битвах, но однажды потерпевший поражение, напрочь вычеркнут из книги славы, и забыто все, ради чего он трудился. А я, зная, что меня любят и что я люблю, нахожу счастье в том, от чего я не могу отказаться и в чем мне не могут отказать.

 

26

Lord of my love, to whom in vassalage

Thy merit hath my duty strongly knit,

To thee I send this written embassage,

To witness duty, not to show my wit:

Duty so great, which wit so poor as mine

May make seem bare, in wanting words to show it,

But that I hope some good conceit of thine

In thy soul's thought, all naked, will bestow it;

Till whatsoever star that guides my moving

Points on me graciously with fair aspect

And puts apparel on my tatter'd loving,

To show me worthy of thy sweet respect:

Then may I dare to boast how I do love thee;

Till then not show my head where thou mayst prove me.

 

Властелин моей любви, твои достоинства привязали меня к тебе наподобие вассальной зависимости, и чтобы засвидетельствовать мое почтение – но не для того, чтобы выказать свой ум, – я отправляю тебе письменное послание. Это мое почтение так велико, что такой бедный ум, как мой, может сделать его кажущимся непристойно голым из-за недостатка слов, нужных, чтобы выразить его. Но я надеюсь, что твое здоровое тщеславие приютит его и полностью обнаженным в глубине твоей души до тех пор, пока какая-нибудь из звезд, управляющих моими путями, не повернет ко мне свой светлый лик и не накинет на мою любовь наряд, поверх лохмотьев ее одежды, чтобы показать, что я достоин твоего ласкового внимания; тогда, быть может, я осмелюсь выразить, как я люблю тебя, но до этого не покажу головы там, где ты можешь подвергнуть меня испытанию.

 

27

Weary with toil, I haste me to my bed,

The dear repose for limbs with travel tired;

But then begins a journey in my head,

To work my mind, when body's work's expired:

For then my thoughts, from far where I abide,

Intend a zealous pilgrimage to thee,

And keep my drooping eyelids open wide,

Looking on darkness which the blind do see

Save that my soul's imaginary sight

Presents thy shadow to my sightless view,

Which, like a jewel hung in ghastly night,

Makes black night beauteous and her old face new.

Lo! thus, by day my limbs, by night my mind,

For thee and for myself no quiet find.

 

Устав от трудов, я спешу лечь в постель, чтобы дать долгожданный отдых своим ногам, утомленным беготней; но как только я лягу, начинается беготня у меня в голове – когда работа тела останавливается, начинает работать мой ум, поскольку мои мысли из того далека, где я пребываю, отправляются в усердное паломничество к тебе и заставляют меня держать широко открытыми мои слипающиеся глаза, глядя в темноту, как смотрят слепые, и стараясь не пропустить, когда перед взором воображения моей души моему невидящему взгляду предстанет твой образ, который, подобно драгоценному камню, парящему в призрачной ночи, делает эту черную ночь прекрасной, а ее старое лицо – новым. Вот так днем мои ноги, а ночью мой ум – ради тебя и ради меня самого – не знают ни отдыха, ни покоя.

 

28

How can I then return in happy plight,

That am debarr'd the benefit of rest?

When day's oppression is not eased by night,

But day by night, and night by day, oppress'd?

And each, though enemies to either's reign,

Do in consent shake hands to torture me;

The one by toil, the other to complain

How far I toil, still farther off from thee.

I tell the day, to please them thou art bright

And dost him grace when clouds do blot the heaven:

So flatter I the swart-complexion'd night,

When sparkling stars twire not thou gild'st the even.

But day doth daily draw my sorrows longer

And night doth nightly make grief's strength seem stronger.

 

Как же мне вернуться в уравновешенное состояние, если мне нет ни отдыха, ни покоя? Ведь если гнет дня не облегчен ночью, то мой день будет сокрушен ночью, а моя ночь – днем; и оба они, будучи врагами для власти друг друга, в согласье жмут друг другу руки, договариваясь подвергнуть меня пыткам, один – тяготами путешествий по дорогам, другая – жалобами на то, что мне пришлось так далеко забраться и что я забираюсь все дальше от тебя. Я говорю дню, чтобы задобрить его: «Ты ярок» и прощаю ему, если облака пятнают небо; я льщу смуглолицей ночи даже когда звезды не мерцают: «Ты самый золотистый вечер». Но день ежедневно продлевает мои печали, а ночь еженощно заставляет силу моей скорби казаться сильней.

 

29

When, in disgrace with fortune and men's eyes,

I all alone beweep my outcast state

And trouble deal heaven with my bootless cries

And look upon myself and curse my fate,

Wishing me like to one more rich in hope,

Featured like him, like him with friends possess'd,

Desiring this man's art and that man's scope,

With what I most enjoy contented least;

Yet in these thoughts myself almost despising,

Haply I think on thee, and then my state,

Like to the lark at break of day arising

From sullen earth, sings hymns at heaven's gate;

For thy sweet love remember'd such wealth brings

That then I scorn to change my state with kings.

 

Когда, в немилости у Фортуны и мнения людей, я в полном одиночестве оплакиваю свое положение отверженного, и тревожу глухое небо бесполезными мольбами, и, глядя на себя, проклинаю свою судьбу, желая быть, как кто-то, богаче надеждами, выглядеть, как он, и иметь друзей, как он, завидуя мастерству одного из них и эрудиции другого (чем я более всего наслаждаюсь, менее всего удовлетворяясь), в этих мыслях уже почти презирая себя, – я случайно подумаю о тебе, и моя душа, подобно жаворонку на рассвете дня, поднимается с земли и поет гимны у небесных врат; ибо твоя нежная любовь, когда я вспоминаю о ней, – это такое богатство, что я презираю саму возможность поменяться своим состоянием с королями.

 

30

When to the sessions of sweet silent thought

I summon up remembrance of things past,

I sigh the lack of many a thing I sought,

And with old woes new wail my dear time's waste:

Then can I drown an eye, unused to flow,

For precious friends hid in death's dateless night,

And weep afresh love's long since cancell'd woe,

And moan the expense of many a vanish'd sight:

Then can I grieve at grievances foregone,

And heavily from woe to woe tell o'er

The sad account of fore-bemoaned moan,

Which I new pay as if not paid before.

But if the while I think on thee, dear friend,

All losses are restored and sorrows end.

 

Когда на сессию сладчайших потаенных грез я вызываю воспоминания о делах минувших, я начинаю вздыхать, видя, что мне не удалось добиться многого из того, о чем мечталось, и опять оплакиваю – старыми скорбями – опустошение милого мне прошлого времени; тогда мои глаза, непривычные к слезам, готовы потонуть в их потоках из-за исчезновения любимых друзей, упрятанных бесконечной ночью смерти, и я вновь оплакиваю давно пережитую скорбь от утраты любви и исчезновение множества прекрасных образов, и горюю из-за прошлых обид, и мне горько пересчитывать беду за бедой, подытоживая печальный счет уже оплаканных жалоб, который я оплачиваю вновь, словно он не был оплачен раньше. Но, дорогой друг, стоит мне подумать о тебе, как все потери тут же восстановлены и всем печалям конец.

 

31

Thy bosom is endeared with all hearts,

Which I by lacking have supposed dead,

And there reigns love and all love's loving parts,

And all those friends which I thought buried.

How many a holy and obsequious tear

Hath dear religious love stol'n from mine eye

As interest of the dead, which now appear

But things removed that hidden in thee lie!

Thou art the grave where buried love doth live,

Hung with the trophies of my lovers gone,

Who all their parts of me to thee did give;

That due of many now is thine alone:

Their images I loved I view in thee,

And thou, all they, hast all the all of me.

 

Твое сердце обогатилось сердцами всех, кого, лишившись их, мне приходилось считать умершими, и в нем теперь царят любовь и все ее нежные голоса и оживают все друзья, которые, как мне казалось, были погребены. Как много святых и погребальных слез, украденных из моих глаз в интересах умерших – которые теперь кажутся просто ожившими, поскольку хранятся скрытыми в тебе, – ты вобрала, дорогая, благоговейная моя любовь! Ты та гробница, где теперь живут похороненные любови, и ты увешана трофеями моих ушедших возлюбленных, которые отдали тебе все свои доли меня, так что то, что принадлежало многим, теперь принадлежит лишь тебе; я вижу в тебе образы всех моих любимых, ты – все они и с ними владеешь мной целиком.

 

32

If thou survive my well-contented day,

When that churl Death my bones with dust shall cover,

And shalt by fortune once more re-survey

These poor rude lines of thy deceased lover,

Compare them with the bettering of the time,

And though they be outstripp'd by every pen,

Reserve them for my love, not for their rhyme,

Exceeded by the height of happier men.

O, then vouchsafe me but this loving thought:

'Had my friend's Muse grown with this growing age,

A dearer birth than this his love had brought,

To march in ranks of better equipage:

But since he died and poets better prove,

Theirs for their style I'll read, his for his love.'

 

Если ты переживешь тот день, когда эта скряга Смерть укроет прахом мои останки, и когда-нибудь потом случайно перечитаешь эти неотделанные, безыскусные строки твоего умершего друга, сравни их с достижениями времени и, хотя бы они и были превзойдены по мастерству любым пером, сохрани их – ради моей любви, а не ради самих стихов, удостоив меня лишь этой любящей мысли: «Если бы Муза моего друга подросла вместе с этим растущим веком, его любовь принесла бы более драгоценные плоды, нежели эти, и он шагал бы в рядах лучших. Но поскольку, с тех пор как он умер, поэты стали искуснее, я буду чтить их за стиль, а его – за его любовь".

 

33

Full many a glorious morning have I seen

Flatter the mountain-tops with sovereign eye,

Kissing with golden face the meadows green,

Gilding pale streams with heavenly alchemy;

Anon permit the basest clouds to ride

With ugly rack on his celestial face,

And from the forlorn world his visage hide,

Stealing unseen to west with this disgrace:

Even so my sun one early morn did shine

With all triumphant splendor on my brow;

But out, alack! he was but one hour mine;

The region cloud hath mask'd him from me now.

Yet him for this my love no whit disdaineth;

Suns of the world may stain when heaven's sun staineth.

 

Мне не раз приходилось видеть, как великолепное утро своим царственным взглядом озаряет вершины гор, лаская золотистым лучом солнца зеленые луга и с помощью небесной алхимии золотя водные потоки, – но вскоре позволяет подлым тучам, отвратительно пятная его, бежать по неземному лику солнца, и оно, прячась от покинутого им мира, невидимое, с позором крадется на запад. Вот так и мое солнце однажды утром с победным блеском светило мне — но, увы, только час оно моим и было, и мрачная туча скрыла его от меня. И все же моя любовь не может его за это презирать: ведь земным солнцам тоже позволено иметь пятна, раз уж есть пятна на небесном.

 

34

Why didst thou promise such a beauteous day,

And make me travel forth without my cloak,

To let base clouds o'ertake me in my way,

Hiding thy bravery in their rotten smoke?

'Tis not enough that through the cloud thou break,

To dry the rain on my storm-beaten face,

For no man well of such a salve can speak

That heals the wound and cures not the disgrace:

Nor can thy shame give physic to my grief;

Though thou repent, yet I have still the loss:

The offender's sorrow lends but weak relief

To him that bears the strong offence's cross.

Ah! but those tears are pearl which thy love sheds,

And they are rich and ransom all ill deeds.

 

Зачем было обещать такой прекрасный день, тем самым убедив меня отправиться в путь без плаща и позволив низким тучам настичь меня, скрывая твое мужество в их гнилом тумане? Мне мало того, что ты пробьешься сквозь этот туман, чтобы осушить следы дождя на моем побитом градом лице: кто станет хвалить бальзам, который лечит рану, но не излечивает от такою бесчестья? И твой стыд не может стать лекарством от моего горя: хотя ты и раскаиваешься, я все равно в проигрыше, поскольку сожаление обидчика – слабое утешение тому, кто несет крест сильной обиды. Но слезы, которые роняет твоя любовь, – драгоценные жемчуга и искупают все злые дела.

 

35

No more be grieved at that which thou hast done:

Roses have thorns, and silver fountains mud;

Clouds and eclipses stain both moon and sun,

And loathsome canker lives in sweetest bud.

All men make faults, and even I in this,

Authorizing thy trespass with compare,

Myself corrupting, salving thy amiss,

Excusing thy sins more than thy sins are;

For to thy sensual fault I bring in sense--

Thy adverse party is thy advocate--

And 'gainst myself a lawful plea commence:

Such civil war is in my love and hate

That I an accessary needs must be

To that sweet thief which sourly robs from me.

 

Ты больше не печалься о том, что сделано: у роз есть шипы, на дне чистейших источников – грязь; тучи и затмения пятнают луну и солнце, и отвратительный червь заползает в нежный бутон. Все люди совершают ошибки, и даже я – оправдывая твой проступок этими сравнениями, подкупая себя тем, что заглаживаю твою вину, и извиняя твои грехи в большей степени, чем они имеют место; в твой чувственный проступок я вношу разумный смысл, враждебная тебе сторона становится твоим адвокатом, и я начинаю тяжбу против себя самого. Во мне идет такая гражданская война между любовью и ненавистью, что я вынужден стать соучастником преступления милого вора, который меня безобразно обирает.

 

36

Let me confess that we two must be twain,

Although our undivided loves are one:

So shall those blots that do with me remain

Without thy help by me be borne alone.

In our two loves there is but one respect,

Though in our lives a separable spite,

Which though it alter not love's sole effect,

Yet doth it steal sweet hours from love's delight.

I may not evermore acknowledge thee,

Lest my bewailed guilt should do thee shame,

Nor thou with public kindness honour me,

Unless thou take that honour from thy name:

But do not so; I love thee in such sort

As, thou being mine, mine is thy good report.

 

Позволь же признать мне, что мы с тобой должны быть разделены, хотя наши две неделимые любви – одно. Так пусть пятно бесчестья, имевшего место, останется на мне, как если бы оно и было порождено мною одним, без твоей помощи. В двух наших любовях – одна привязанность, но в наших жизнях – разное зло, которое хотя и не меняет единственного проявления любви, тем не менее отравляет самые сладкие часы из ее радостей. Я не смогу отблагодарить тебя так, чтобы моя оплаканная вина не навлекла на тебя позора, а ты, из доброты, не сможешь воздать мне честь публично, если только не позаимствуешь эту честь из своего имени. Но не делай этого, ведь я люблю тебя так, что, поскольку ты принадлежишь мне, мое и твое доброе имя.

 

37

As a decrepit father takes delight

To see his active child do deeds of youth,

So I, made lame by fortune's dearest spite,

Take all my comfort of thy worth and truth.

For whether beauty, birth, or wealth, or wit,

Or any of these all, or all, or more,

Entitled in thy parts do crowned sit,

I make my love engrafted to this store:

So then I am not lame, poor, nor despised,

Whilst that this shadow doth such substance give

That I in thy abundance am sufficed

And by a part of all thy glory live.

Look, what is best, that best I wish in thee:

This wish I have; then ten times happy me!

 

Как престарелый отец находит удовольствие, наблюдая за юным дитя, так и я, охромев по злобной прихоти судьбы, нахожу свое утешение в твоих достоинствах и верности. Ведь богатство и красота, высокое происхождение и ум – хоть что-нибудь из этого, или все это, или все это и более того, – облагороженные тобой, по праву коронуют тебя, и моя любовь купается в этом изобилии; и, пока эта сень представляет для меня такую реальную ценность, что твое изобилие благодетельствует меня и даже часть твоего великолепия дает мне настоящее счастье, я забываю о хромоте, о бедности и о презренье. Я хочу, чтобы в тебе было все, что есть лучшего на свете, и если это желание исполнено, то мое счастье вырастает десятикратно.

 

38

How can my Muse want subject to invent,

While thou dost breathe, that pour'st into my verse

Thine own sweet argument, too excellent

For every vulgar paper to rehearse?

O, give thyself the thanks, if aught in me

Worthy perusal stand against thy sight;

For who's so dumb that cannot write to thee,

When thou thyself dost give invention light?

Be thou the tenth Muse, ten times more in worth

Than those old nine which rhymers invocate;

And he that calls on thee, let him bring forth

Eternal numbers to outlive long date.

If my slight Muse do please these curious days,

The pain be mine, but thine shall be the praise.

 

Может ли моя Муза искать предмет для изображения, когда дышишь ты, подсказывая моему стиху свою собственную сладчайшую тему, слишком прекрасную, чтобы обычная бумага смогла ее передать? О, благодари себя, если, на твой взгляд, в моих стихах найдется хоть что-нибудь, стоящее внимательного чтения, ибо кто же нем настолько, что не смог бы писать о тебе, когда ты и есть озарение для творчества? Так стань же десятой музой, в десять раз более значительной, чем те старые девять, к которым обращаются рифмоплеты, и тот, кто взывает к тебе, пусть и рождает стихи, которые переживут века и рассчитаны на бессмертье. Если моя скромная муза понравится этим требовательным дням, труд придется на мою долю, а хвала достанется тебе.

 

39

O, how thy worth with manners may I sing,

When thou art all the better part of me?

What can mine own praise to mine own self bring?

And what is 't but mine own when I praise thee?

Even for this let us divided live,

And our dear love lose name of single one,

That by this separation I may give

That due to thee which thou deservest alone.

O absence, what a torment wouldst thou prove,

Were it not thy sour leisure gave sweet leave

To entertain the time with thoughts of love,

Which time and thoughts so sweetly doth deceive,

And that thou teachest how to make one twain,

By praising him here who doth hence remain!

 

И как мне подобающим образом воспеть твое достоинство, когда ты лучшая часть меня? Что толку мне хвалить самого себя? – Ведь кого же, как не себя, хвалю я, когда превозношу тебя? Именно поэтому давай разделимся, и пусть наша нежная любовь потеряет значение единого; только при таком разделении я смогу воздать тебе похвалы, которые причитаются тебе по праву. О, разлука, какою пыткою ты стала бы, если бы не сладостная возможность заполнить твой мрачный досуг мыслями о любви, которая так мило обманула и время, и мысли и которая учит тебя, как одно сделать двумя, восхваляя здесь того, кто на самом деле вдали отсюда.

 

40

Take all my loves, my love, yea, take them all;

What hast thou then more than thou hadst before?

No love, my love, that thou mayst true love call;

All mine was thine before thou hadst this more.

Then if for my love thou my love receivest,

I cannot blame thee for my love thou usest;

But yet be blamed, if thou thyself deceivest

By wilful taste of what thyself refusest.

I do forgive thy robbery, gentle thief,

Although thou steal thee all my poverty;

And yet, love knows, it is a greater grief

To bear love's wrong than hate's known injury.

Lascivious grace, in whom all ill well shows,

Kill me with spites; yet we must not be foes.

 

Любовь моя, возьми все мои любови – да, возьми их все; что, стало у тебя любви больше, чем прежде? Ведь теперь нет любви, которую тебе можно было бы назвать верной любовью, все были твоими и до того, как ты забрал и эту. Если ты берешь мою любовь ради моей любви, я не могу тебя винить за то, что ты воспользовался моей любовью; но все же на тебе есть вина, если на самом деле ты обманываешь себя своенравным желанием того, что тебе же претит. Я прощаю тебе твой грабеж, милый вор, хотя ты крадешь у меня себя, всю мою малость; но любовь знает, что горше сносить несправедливость любви, чем открытую обиду ненависти. Сладострастное очарование, у которого и все дурное выглядит привлекательным, убей меня обидами, но мы не станем врагами.

 

41

Those petty wrongs that liberty commits,

When I am sometime absent from thy heart,

Thy beauty and thy years full well befits,

For still temptation follows where thou art.

Gentle thou art and therefore to be won,

Beauteous thou art, therefore to be assailed;

And when a woman woos, what woman's son

Will sourly leave her till she have prevailed?

Ay me! but yet thou mightest my seat forbear,

And chide try beauty and thy straying youth,

Who lead thee in their riot even there

Where thou art forced to break a twofold truth,

Hers by thy beauty tempting her to thee,

Thine, by thy beauty being false to me.

 

Милые проступки, которые ты позволяешь себе в твоей свободе, когда меня нет в твоем сердце, – следствие твоего возраста и твоей красоты, поскольку из-за них искушения всюду следуют за тобой по пятам. Ты добр, и тебя завоевывают, ты красив, и тебя осаждают; а когда осаду ведет женщина, какой сын женщины жестоко отвернется от нее до того, как она одержит победу? Увы мне, но все же ты мог бы воздержаться от посягательств на мои владения и укорить твою красоту и твою юность, которые ведут тебя, в своей необузданности, даже туда, где ты невольно разбиваешь сразу две верности: ее мне – твоей красотой заманивая ее к себе, твою мне – из-за своей красоты обманывая меня.

 

42

That thou hast her, it is not all my grief,

And yet it may be said I loved her dearly;

That she hath thee, is of my wailing chief,

A loss in love that touches me more nearly.

Loving offenders, thus I will excuse ye:

Thou dost love her, because thou knowst I love her;

And for my sake even so doth she abuse me,

Suffering my friend for my sake to approve her.

If I lose thee, my loss is my love's gain,

And losing her, my friend hath found that loss;

Both find each other, and I lose both twain,

And both for my sake lay on me this cross:

But here's the joy; my friend and I are one;

Sweet flattery! then she loves but me alone.

 

То, что ты обладаешь ею, – лишь часть моего горя, хотя можно сказать, что она была горячо любима мною; главная причина моих страданий в том, что она обладает тобой, – вот та потеря в любви, которая огорчает меня больше всего. Любя обидчиков, я оправдываю вас так: ты любишь ее, потому что знаешь, как ее люблю я, и по той же причине, ради меня, она обманывает меня, а мой друг, позволяя ей этот обман, ради меня испытывает ее. Если я теряю тебя, то моя потеря – находка для моей любви, а если я теряю ее, то эту потерю находит мой друг; таким образом, оба находят друг друга, а я теряю обоих, и оба ради меня заставляют меня нести этот крест потерь. Но вот утешение: ведь мой друг и я – одно, и – о, сладкое самообольщение! – она любит только меня.

 

43

When most I wink, then do mine eyes best see,

For all the day they view things unrespected;

But when I sleep, in dreams they look on thee,

And darkly bright, are bright in dark directed.

Then thou, whose shadow shadows doth make bright,

How would thy shadow's form form happy show

To the clear day with thy much clearer light,

When to unseeing eyes thy shade shines so!

How would, I say, mine eyes be blessed made

By looking on thee in the living day,

When in dead night thy fair imperfect shade

Through heavy sleep on sightless eyes doth stay!

All days are nights to see till I see thee,

And nights bright days when dreams do show thee me.

 

Чем плотнее смыкаются мои веки, тем лучше видят мои глаза, поскольку в течение всего дня им приходится глядеть на вещи неприглядные; но когда я сплю, в моих сновиденьях они смотрят на тебя и взгляд их, закрытых для света, весело устремлен в темноту. Тогда тебе, чья тень делает светлым и темное, – какое чудное зрелище можно было бы тебе создать твоим обликом, своим чистейшим светом дающим тень даже светлому дню! Как были бы, скажу я, мои глаза благодарны, глядя на тебя среди живого дня, если даже мертвой ночью мой незрячий взгляд сквозь крепкий сон видит твою прекрасную – пусть и несовершенную – тень! Все дни мне кажутся ночами, пока я не увижу тебя, а ночи становятся для меня ясными днями, как только в моих сновиденьях появляешься ты.

 

44

If the dull substance of my flesh were thought,

Injurious distance should not stop my way;

For then despite of space I would be brought,

From limits far remote where thou dost stay.

No matter then although my foot did stand

Upon the farthest earth removed from thee;

For nimble thought can jump both sea and land

As soon as think the place where he would be.

But ah! thought kills me that I am not thought,

To leap large lengths of miles when thou art gone,

But that so much of earth and water wrought

I must attend time's leisure with my moan,

Receiving nought by elements so slow

But heavy tears, badges of either's woe.

 

Если бы моя бездарная плоть была мыслью, меня не остановило бы враждебное расстояние и, несмотря на протяженность пространства, мне удалось бы перенестись из далеких пределов туда, где ты находишься – и не имело бы значения, что я стою на самой удаленной от тебя земле: быстрая мысль может мгновенно перелетать через моря и материки, представив себе место, где ей хотелось бы оказаться. Но, увы, меня убивает мысль, что я не мысль и не могу перепрыгнуть через многие мили туда, где ты сейчас, и, состоя в основном из воды и земли, мне приходится проводить время в жалобах на судьбу, не получая от таких медлительных элементов другой поддержки, кроме тяжких слез – знаков страданий их обоих.

 

45

The other two, slight air and purging fire,

Are both with thee, wherever I abide;

The first my thought, the other my desire,

These present-absent with swift motion slide.

For when these quicker elements are gone

In tender embassy of love to thee,

My life, being made of four, with two alone

Sinks down to death, oppress'd with melancholy;

Until life's composition be recured

By those swift messengers return'd from thee,

Who even but now come back again, assured

Of thy fair health, recounting it to me:

This told, I joy; but then no longer glad,

I send them back again and straight grow sad.

 

А два других элемента – легкий воздух и очищающий огонь – оба всегда с тобой, где бы мне ни находиться: первый – моя мысль, второй – мое желание. Когда эти два более быстрых бесплотных элемента отправляются к тебе сердечным посольством любви, моя жизнь, созданная из четырех, остается только с двумя другими и, впавши в уныние, теряет жизненную силу вплоть до смертельной опасности, пока состав жизни не восстановится присоединением быстрых посланцев, вернувшихся от тебя, которые, убедившись в том, что ты в добром здравии, и расскажут об этом. Получив это сообщение, я радуюсь – но недолго, поскольку снова отсылаю их назад и сразу опять впадаю в скорбь.

 

46

Mine eye and heart are at a mortal war

How to divide the conquest of thy sight;

Mine eye my heart thy picture's sight would bar,

My heart mine eye the freedom of that right.

My heart doth plead that thou in him dost lie--

A closet never pierced with crystal eyes--

But the defendant doth that plea deny

And says in him thy fair appearance lies.

To 'cide this title is impanneled

A quest of thoughts, all tenants to the heart,

And by their verdict is determined

The clear eye's moiety and the dear heart's part:

As thus; mine eye's due is thy outward part,

And my heart's right thy inward love of heart.

 

Мои глаза и сердце ведут смертельную войну, не договорившись о разделе прав на обладание твоей наружностью: мои глаза хотели бы запретить сердцу любоваться твоим обликом, а сердце хотело бы лишить этих прав глаза. Сердце заявляет, что ты живешь в нем, как в тайнике, куда и пристальный взгляд не может проникнуть, но ответчик это заявление отвергает и утверждает, что твоя красота принадлежит глазам. Чтобы решить спор о праве собственности, учреждено жюри из мыслей, являющихся арендаторами сердца, и по их вердикту определены доли – что принадлежит ясным глазам, а что – нежному сердцу. Итак, моим глазам достается твоя внешность, а за моим сердцем остается право на то, что внутри, – на твою сердечную любовь.

 

 

47-1

Betwixt mine eye and heart a league is took,

And each doth good turns now unto the other:

When that mine eye is famish'd for a look,

Or heart in love with sighs himself doth smother,

With my love's picture then my eye doth feast

And to the painted banquet bids my heart;

Another time mine eye is my heart's guest

And in his thoughts of love doth share a part:

So, either by thy picture or my love,

Thyself away art resent still with me;

For thou not farther than my thoughts canst move,

And I am still with them and they with thee;

Or, if they sleep, thy picture in my sight

Awakes my heart to heart's and eye's delight.

 

Мои глаза и сердце заключили между собой союз, и обе стороны теперь оказывают друг другу добрые услуги: когда моим изголодавшимся глазам хочется увидеть тебя или когда тяжело вздыхает мое влюбленное сердце, мои глаза, вызвав твой облик и наслаждаясь им, приглашают сердце к этому пиру; в другой раз глаза становятся гостями сердца и разделяют с ним пир его мыслей об их любви; таким образом, благодаря ли твоему виду или моей любви, ты всегда остаешься со мной, как бы далеко ты ни находился, потому что ты не можешь удалиться от меня больше, чем мои мысли, а я всегда с ними, и они – с тобой; если же они засыпают, твой образ, вызванный моим взглядом, будит мое сердце к удовольствию и сердца, и глаз.

 

48

How careful was I, when I took my way,

Each trifle under truest bars to thrust,

That to my use it might unused stay

From hands of falsehood, in sure wards of trust!

But thou, to whom my jewels trifles are,

Most worthy of comfort, now my greatest grief,

Thou, best of dearest and mine only care,

Art left the prey of every vulgar thief.

Thee have I not lock'd up in any chest,

Save where thou art not, though I feel thou art,

Within the gentle closure of my breast,

From whence at pleasure thou mayst come and part;

And even thence thou wilt be stol'n, I fear,

For truth proves thievish for a prize so dear.

 

Какая осторожность была проявлена мной, когда мне пришло время отправиться в путь: пришлось спрятать каждую безделушку под крепкий запор, чтобы до моего возвращения она была под надежной охраной и ее не трогали чьи-нибудь бесчестные руки! Но тебя, перед кем мои драгоценности – сущая безделица, главное мое утешение, а теперь величайшую мою печаль, лучшее из всего самого моего дорогого и мою единственную заботу, тебя оставить добычей для любого пошлого вора! Тебя не запереть в какой-нибудь клетке, кроме той, где тебя нет, хотя я и чувствую, что ты там есть – внутри нежной тесноты моей груди, куда, при желании, ты можешь войти и откуда можешь в любой момент выйти! И даже оттуда, боюсь, тебя украдут, поскольку верность становится вороватой ради столь ценной добычи.

 

 

49

Against that time, if ever that time come,

When I shall see thee frown on my defects,

When as thy love hath cast his utmost sum,

Call'd to that audit by advised respects;

Against that time when thou shalt strangely pass

And scarcely greet me with that sun thine eye,

When love, converted from the thing it was,

Shall reasons find of settled gravity,--

Against that time do I ensconce me here

Within the knowledge of mine own desert,

And this my hand against myself uprear,

To guard the lawful reasons on thy part:

To leave poor me thou hast the strength of laws,

Since why to love I can allege no cause.

 

К тому времени – если это время когда-нибудь наступит, – когда я увижу, что тебя раздражают мои недостатки, а твоя любовь подводит окончательный итог, побуждаемая к такой ревизии благоразумными соображениями; к тому времени, когда ты пройдешь мимо с отчужденным видом, едва поприветствовав меня одними глазами, так солнечно светившими мне ранее; когда любовь, после такой перемены перестав быть тем, чем она была, станет искать повод для напускной холодности, – к тому времени я уже вооружусь сознанием того, чего я на самом деле стою, и это даст мне силы свидетельствовать против себя, защищая законность доводов твоей стороны: ты имеешь полное право оставить меня, поскольку у меня нет никаких оснований считать, что тебе следует любить меня.

 

50

How heavy do I journey on the way,

When what I seek, my weary travel's end,

Doth teach that ease and that repose to say

'Thus far the miles are measured from thy friend!'

The beast that bears me, tired with my woe,

Plods dully on, to bear that weight in me,

As if by some instinct the wretch did know

His rider loved not speed, being made from thee:

The bloody spur cannot provoke him on

That sometimes anger thrusts into his hide;

Which heavily he answers with a groan,

More sharp to me than spurring to his side;

For that same groan doth put this in my mind;

My grief lies onward and my joy behind.

 

Как тяжело мне ехать, зная, что там, куда я направляюсь, в конце моего утомительного путешествия, – праздность и отдых, которые будут твердить мне: «Как далеко ты теперь от своего друга!» Лошадь везет меня, устав от моего горя, но тащит вместе со мной еще и эту ношу и еле тащится, словно бедняга знает, что мне не понравится, если она будет быстро уносить меня от тебя. Даже острые шпоры не заставят ее ехать быстрее, и когда мое раздражение, которому не она виной, вонзает их в ее бока, она отвечает на мой гнев только тяжким стоном, что для меня больнее, чем мое пришпоривание – животному; и этот стон напоминает мне: мое горе – впереди, а моя радость – позади.

 

51

Thus can my love excuse the slow offence

Of my dull bearer when from thee I speed:

From where thou art why should I haste me thence?

Till I return, of posting is no need.

O, what excuse will my poor beast then find,

When swift extremity can seem but slow?

Then should I spur, though mounted on the wind;

In winged speed no motion shall I know:

Then can no horse with my desire keep pace;

Therefore desire of perfect'st love being made,

Shall neigh--no dull flesh--in his fiery race;

But love, for love, thus shall excuse my jade;

Since from thee going he went wilful-slow,

Towards thee I'll run, and give him leave to go.

 

Моя любовь так может оправдывать медлительность моей унылой лошадки, когда я уезжаю от тебя: в самом деле, зачем мне торопиться уехать оттуда, где ты? – Пока я не стану возвращаться, нет надобности в спешке. Но какое же оправдание найдет мое бедное животное, когда, при возвращении, и самая большая скорость покажется мне ничтожной? Тогда я пустил бы в ход шпоры, если бы оседлал и ветер, и даже на крылатой скорости не заметил бы движения; тогда никакая лошадь не смогла бы мчаться вровень с моим желанием, и желание, состоящее из совершенной любви, ржало бы – не то, что вялая плоть – в огненной скачке. Но любовь, ради любви, оправдает мою клячу: так как по пути от тебя она намеренно медлила, то теперь к тебе я помчусь, а она пусть плетется, как хочет.

 

52

So am I as the rich, whose blessed key

Can bring him to his sweet up-locked treasure,

The which he will not every hour survey,

For blunting the fine point of seldom pleasure.

Therefore are feasts so solemn and so rare,

Since, seldom coming, in the long year set,

Like stones of worth they thinly placed are,

Or captain jewels in the carcanet.

So is the time that keeps you as my chest,

Or as the wardrobe which the robe doth hide,

To make some special instant special blest,

By new unfolding his imprison'd pride.

Blessed are you, whose worthiness gives scope,

Being had, to triumph, being lack'd, to hope.

 

Я как богач, владеющий ключом к любимому сокровищу, которое он старается не разглядывать ежечасно, чтобы не притупить остроты переживания утонченного удовольствия. Потому и праздники так редки и так торжественны, поскольку, изредка приходя в установленной череде дней долгого года, они как драгоценные камни, которые редко встречаются в природе, или как самый ценный камень в дорогом украшении. Вот так и время, которое хранит тебя, как моя грудная клетка или как шкаф хранит одежду, может сделать некоторые моменты особенно счастливыми, по-новому представив взгляду заточенный им, временем, предмет его гордости. Так будь благословен ты, чьи достоинства предоставляют возможность: когда ты есть – праздничному торжеству, когда тебя нет – надежды на праздник.

 

53

What is your substance, whereof are you made,

That millions of strange shadows on you tend?

Since every one hath, every one, one shade,

And you, but one, can every shadow lend.

Describe Adonis, and the counterfeit

Is poorly imitated after you;

On Helen's cheek all art of beauty set,

And you in Grecian tires are painted new:

Speak of the spring and foison of the year;

The one doth shadow of your beauty show,

The other as your bounty doth appear;

And you in every blessed shape we know.

In all external grace you have some part,

But you like none, none you, for constant heart.

 

Что это за субстанция, из которой ты создан, если тебя сопровождают миллионы чужих теней? Ведь каждый имеет только одну тень, а ты, кроме этой одной, участвуешь и в каждой другой тени. Опиши Адониса, и этот портрет будет всего лишь слабой имитацией тебя; изобрази всеми средствами изображения красоты лицо Елены – и это снова будешь ты в греческой тунике; заговори о весне и поре урожая, и одна покажется тенью твоей красоты, а другая – тенью твоих щедрот; в любой благословенной форме мы узнаем тебя. Во всякой внешней красоте ты имеешь свою долю, но ты постоянен сердцем, как никто, – и никто, как ты.

 

54

O, how much more doth beauty beauteous seem

By that sweet ornament which truth doth give!

The rose looks fair, but fairer we it deem

For that sweet odour which doth in it live.

The canker-blooms have full as deep a dye

As the perfumed tincture of the roses,

Hang on such thorns and play as wantonly

When summer's breath their masked buds discloses:

But, for their virtue only is their show,

They live unwoo'd and unrespected fade,

Die to themselves. Sweet roses do not so;

Of their sweet deaths are sweetest odours made:

And so of you, beauteous and lovely youth,

When that shall fade, my verse distills your truth.

 

О, насколько красота кажется прекраснее благодаря тому, что она украшена прелестной искренностью! Роза выглядит прекрасно, но еще более прекрасной мы ее считаем за ее нежный аромат. У цветов шиповника та же яркость и глубина цвета, что и у колорита ароматных роз, и они растут с такими же шипами и трепещут так же шаловливо, когда дыхание лета раскрывает их свернутые бутоны, но, поскольку их достоинство – только в их броской внешности, они обделены вниманием, увядают безвестными и умирают, не оставляя памяти о себе. Не то душистые розы: из их нежного умирания получают душистые ароматы. Так и из тебя, прекрасная и восхитительная юность, когда ты увянешь, мои стихи перегонят в эссенцию твою искренность.

 

55

Not marble, nor the gilded monuments

Of princes, shall outlive this powerful rhyme;

But you shall shine more bright in these contents

Than unswept stone besmear'd with sluttish time.

When wasteful war shall statues overturn,

And broils root out the work of masonry,

Nor Mars his sword nor war's quick fire shall burn

The living record of your memory.

'Gainst death and all-oblivious enmity

Shall you pace forth; your praise shall still find room

Even in the eyes of all posterity

That wear this world out to the ending doom.

So, till the judgment that yourself arise,

You live in this, and dwell in lover's eyes.

 

Ни мрамор, ни позолоченные монументы королей не переживут этих сильных стихов, но ты в них будешь ярко сиять и тогда, когда сохранившиеся камни надгробий будут замараны неряхой-временем. Когда опустошительные войны опрокинут все статуи и мятежи разрушат до основания каменные кладки, ни меч Марса, ни стремительные пожары войн не уничтожат этой живой записи памяти о тебе. Вопреки смерти и завистливой вражде шагай вперед; хвала тебе всегда найдет место в глазах и сердцах всех последующих поколений, которые, в конце концов, и доведут этот мир до его окончательной гибели. Так, до Судного дня, который поднимет и тебя, живи в этих стихах и пребывай в глазах любящих.

 

56

Sweet love, renew thy force; be it not said

Thy edge should blunter be than appetite,

Which but to-day by feeding is allay'd,

To-morrow sharpen'd in his former might:

So, love, be thou; although to-day thou fill

Thy hungry eyes even till they wink with fullness,

To-morrow see again, and do not kill

The spirit of love with a perpetual dullness.

Let this sad interim like the ocean be

Which parts the shore, where two contracted new

Come daily to the banks, that, when they see

Return of love, more blest may be the view;

Else call it winter, which being full of care

Makes summer's welcome thrice more wish'd, more rare.

 

Нежная любовь, восстанови былую силу, чтобы не смогли сказать, что твоя острота притупилась и ты стала слабее, чем аппетит, который, если его сегодня ослабить едой, завтра снова обострится до прежней силы. Такой и будь: сегодня ты насыщаешь свои глаза до такой степени, чтобы они смежались от сытости, а завтра снова гляди голодно и не убивай дух любви постоянной сонливостью. Пусть это печальное время будет как океан, разделяющий недавно обрученных, которые каждый день приходят на берег в ожидании возвращения любви, чтобы тем счастливее для них было это зрелище, когда это произойдет; или сравним его с зимой, которая, будучи полна тревог, делает летнее гостеприимство трижды желанным.

 

57

Being your slave, what should I do but tend

Upon the hours and times of your desire?

I have no precious time at all to spend,

Nor services to do, till you require.

Nor dare I chide the world-without-end hour

Whilst I, my sovereign, watch the clock for you,

Nor think the bitterness of absence sour

When you have bid your servant once adieu;

Nor dare I question with my jealous thought

Where you may be, or your affairs suppose,

But, like a sad slave, stay and think of nought

Save, where you are how happy you make those.

So true a fool is love that in your will,

Though you do any thing, he thinks no ill.

 

Будучи в рабстве у тебя, что мне делать в любую минуту, как не прислуживать тебе, ловя твои желания? Мне не на что тратить мое драгоценное время и мне не нужно оказывать никому никаких услуг без твоего приказа; я не смею жаловаться на бесконечно тянущееся время, пока я, мой суверен, ожидаю тебя, поглядывая на часы, ни тоскливо переживать горечь разлуки с тобой, когда ты приказываешь мне удалиться; не смею вопрошать моей ревнивой мыслью, где ты можешь быть или чем ты занят, но уныло жду и думаю только о том, какими счастливыми ты делаешь тех, кто в этот момент находится рядом с тобой. Любовь – твой верный шут, и, что ты ни делаешь и как ты ни поступаешь, она и не подумает о дурном.

 

58

That god forbid that made me first your slave,

I should in thought control your times of pleasure,

Or at your hand the account of hours to crave,

Being your vassal, bound to stay your leisure!

O, let me suffer, being at your beck,

The imprison'd absence of your liberty;

And patience, tame to sufferance, bide each cheque,

Without accusing you of injury.

Be where you list, your charter is so strong

That you yourself may privilege your time

To what you will; to you it doth belong

Yourself to pardon of self-doing crime.

I am to wait, though waiting so be hell;

Not blame your pleasure, be it ill or well.

 

Избави бог, сделавший меня вернейшим из твоих рабов, от того, чтобы мне хотя бы в мыслях проверять, как ты проводишь время в развлечениях, или страстно желать получить от тебя отчет об этом. Будучи твоим вассалом, вынужденным терпеть твой досуг, ожидая твоего кивка или знака, я буду страдать в тюрьме твоей свободы, и терпение, привыкшее к страданию, примет каждый удар, не проклиная тебя за обиду. Будь, где пожелаешь, твои привилегии так велики, что ты можешь свободно использовать свое время по своему желанию, и тебе принадлежит право прощать собственные прегрешения. Мне приходится ждать (хотя так ждать – сущий ад), не осуждая твои развлечения, будь они хороши или дурны.

 

59

If there be nothing new, but that which is

Hath been before, how are our brains beguiled,

Which, labouring for invention, bear amiss

The second burden of a former child!

O, that record could with a backward look,

Even of five hundred courses of the sun,

Show me your image in some antique book,

Since mind at first in character was done!

That I might see what the old world could say

To this composed wonder of your frame;

Whether we are mended, or whether better they,

Or whether revolution be the same.

O, sure I am, the wits of former days

To subjects worse have given admiring praise.

 

Если на свете ничего нового нет, а есть только то, что уже было прежде, как же наши мозги обмануты, трудясь над изобретениями того, что уже изобретено, - то есть по ошибке вынашивая второй раз уже рожденного ранее ребенка! О, если бы, оглянувшись назад – хоть за пятьсот оборотов солнца до наших дней, – мне показали твое изображение в какой-нибудь древней книге, написанной с тех пор, как впервые мысль была выражена на письме, чтобы мне можно было увидеть, что мог сказать старый мир этому чуду твоего телосложения: мы ли за это время улучшены, они ли были лучше – или при полном кругообороте будет то же самое. О, несомненно, что умы прежних дней вознесли восторженную хвалу не столь достойным объектам.

 

60

Like as the waves make towards the pebbled shore,

So do our minutes hasten to their end;

Each changing place with that which goes before,

In sequent toil all forwards do contend.

Nativity, once in the main of light,

Crawls to maturity, wherewith being crown'd,

Crooked elipses 'gainst his glory fight,

And Time that gave doth now his gift confound.

Time doth transfix the flourish set on youth

And delves the parallels in beauty's brow,

Feeds on the rarities of nature's truth,

And nothing stands but for his scythe to mow:

And yet to times in hope my verse shall stand,

Praising thy worth, despite his cruel hand.

 

Как волны движутся к каменистому берегу, так наши минуты спешат к своему концу, каждая сменяя ту, что была до этого, в последовательном тяжёлом труде стремясь все вперед и вперед. Младенец, только появившись на свет, начинает двигаться к зрелости, но как только он ею увенчан, зловещие затменья ополчаются на его великолепие, и время теперь разрушает то, что оно само же дарило. Оно превращает в лохмотья пышный наряд юности и проводит борозды на лике красоты, кормится редкостями природного совершенства, и ничто не устоит перед его косой. И все же, вопреки его безжалостной руке, мои стихи, восхваляющие твои достоинства, останутся в надежду будущим временам.

 

61

Is it thy will thy image should keep open

My heavy eyelids to the weary night?

Dost thou desire my slumbers should be broken,

While shadows like to thee do mock my sight?

Is it thy spirit that thou send'st from thee

So far from home into my deeds to pry,

To find out shames and idle hours in me,

The scope and tenor of thy jealousy?

O, no! thy love, though much, is not so great:

It is my love that keeps mine eye awake;

Mine own true love that doth my rest defeat,

To play the watchman ever for thy sake:

For thee watch I whilst thou dost wake elsewhere,

From me far off, with others all too near.

 

Твоя ли это воля проявляется в том, что целую ночь твой образ держит открытыми мои утомленные веки? Ты ли желаешь, чтобы моя дремота была нарушена тем, что тени, похожие на тебя, дразнят мое зрение? Твой ли дух, посланный тобой так далеко от дома подглядывать за мной, чтобы обнаружить мои постыдные поступки и убедиться в моей праздности, – не он ли, находя в этом и цель, и смысл, проявляет свою ревность? О, нет! Твоя любовь хотя и сильна, но не так велика; это моя любовь заставляет мои глаза бодрствовать: моя собственная верная любовь, не давая мне ни сна, ни покоя, играет ночного сторожа ради тебя. За тобой я слежу, пока ты бодрствуешь где-то там, вдали от меня, в излишней близости к другим.

 

62

Sin of self-love possesseth all mine eye

And all my soul and all my every part;

And for this sin there is no remedy,

It is so grounded inward in my heart.

Methinks no face so gracious is as mine,

No shape so true, no truth of such account;

And for myself mine own worth do define,

As I all other in all worths surmount.

But when my glass shows me myself indeed,

Beated and chopp'd with tann'd antiquity,

Mine own self-love quite contrary I read;

Self so self-loving were iniquity.

'Tis thee, myself, that for myself I praise,

Painting my age with beauty of thy days.

 

Грех себялюбия полностью овладел моими глазами, моей душой и всем моим существом, и нет исцеления от этого греха, так глубоко он укоренился в моем сердце. Мне кажется, что ни у кого нет столь же приятного лица, как мое, нет облика столь совершенного и совершенства столь исключительного, и я сам определяю меру собственного достоинства, поскольку всех других я по достоинствам превосхожу. Но когда зеркало показывает мне, каков я в действительности, разбитого и в морщинах, с лицом, задубленным временем, свою любовь к себе я истолкую наоборот: мне так любить самого себя было бы чудовищно. Это тебя, кто со мной – одно, я восхваляю в себе, украшая красотой твоих дней свою старость.

 

62-4

Грех себялюбья власть взял надо мною,

Разъел мой взгляд и душу отравил,

И, в сердце мне проникнув, роет, роет:

Лекарства нет, бороться нету сил.

Всё мнится, нет ни у кого прекрасней

Лица, сложенья, выше – совершенств,

И я, себя оценивая, ясно

Даю понять: мой каждый взгляд и жест

Правдивей всех. – Но в зеркало взгляну я,

Где шрамов и морщин царит разбой, –

Любовь к себе дика мне: так любуясь,

Тобой я восхищаюсь, не собой:

Считая красоту твою своею,

Свою пытаюсь старость скрасить ею.

 

61

Against my love shall be, as I am now,

With Time's injurious hand crush'd and o'er-worn;

When hours have drain'd his blood and fill'd his brow

With lines and wrinkles; when his youthful morn

Hath travell'd on to age's steepy night,

And all those beauties whereof now he's king

Are vanishing or vanish'd out of sight,

Stealing away the treasure of his spring;

For such a time do I now fortify

Against confounding age's cruel knife,

That he shall never cut from memory

My sweet love's beauty, though my lover's life:

His beauty shall in these black lines be seen,

And they shall live, and he in them still green.

 

На то время, когда мой любимый станет таким, как я сейчас, – потрепанным и разбитым рукою Времени; когда оно истощит его кровь и покроет лоб бороздами и морщинами; когда его юное утро покатится по крутой дороге к ночи старости, и все те красоты, благодаря которым он сегодня ощущает себя королем, станут постепенно исчезать – или уже исчезнут из глаз, похищая сокровище его весны, – на то время я строю сейчас укрепления от жестокого ножа разрушительной старости, чтобы он никогда не смог вырезать из памяти красоту моего любимого, хотя бы и уничтожил его жизнь. Его красота не исчезнет из этих черных строк, они будут жить вечно, и в них он навсегда останется молодым.

 

64

When I have seen by Time's fell hand defaced

The rich proud cost of outworn buried age;

When sometime lofty towers I see down-razed

And brass eternal slave to mortal rage;

When I have seen the hungry ocean gain

Advantage on the kingdom of the shore,

And the firm soil win of the watery main,

Increasing store with loss and loss with store;

When I have seen such interchange of state,

Or state itself confounded to decay;

Ruin hath taught me thus to ruminate,

That Time will come and take my love away.

This thought is as a death, which cannot choose

But weep to have that which it fears to lose.

 

Когда я вижу, что гордое богатство отжившего и похороненного века обезображено Временем, что разрушены до основания высочайшие башни и что даже вечная бронза – во власти разрушительной, смертельной ярости; когда я вижу как голодный океан берет верх над царством суши или как суша преодолевает сопротивление воды и как растут их приобретения за счет чужих потерь и потери – от приобретений чужого; когда я вижу перемены в государстве, которые ведут к тому, что государство само переменами толкает себя к краху, – вид всех этих руин заставляет меня думать, что Время придет и отберет у меня мою любовь. Эта мысль подобна смерти, и с ней остается только рыдать о том, что владеешь тем, что так страшно потерять.

 

65

Since brass, nor stone, nor earth, nor boundless sea,

But sad mortality o'er-sways their power,

How with this rage shall beauty hold a plea,

Whose action is no stronger than a flower?

O, how shall summer's honey breath hold out

Against the wreckful siege of battering days,

When rocks impregnable are not so stout,

Nor gates of steel so strong, but Time decays?

O fearful meditation! where, alack,

Shall Time's best jewel from Time's chest lie hid?

Or what strong hand can hold his swift foot back?

Or who his spoil of beauty can forbid?

O, none, unless this miracle have might,

That in black ink my love may still shine bright.

 

Если ни бронза, ни камень, ни земля, ни бескрайнее море не могут противостоять силе всеобщей смертности, как против этой беспощадности может продержаться красота, чьи возможности не больше, чем у слабого цветка? Как медовому дыханию лета устоять против разрушительной осады таранных дней, когда неприступные скалы не столь крепки и стальные ворота не столь прочны, раз Время заставляет их разрушаться? О, страшно подумать! Лучшее сокровище Времени оказывается недоступным для его казны! И какая сильная рука может его стреножить – или кто сможет запретить уничтожение красоты? Никто, если бы не свершилось это чудо: оказывается, в черных чернилах моя любовь может засверкать еще ярче.

 

66

Tired with all these, for restful death I cry,

As, to behold desert a beggar born,

And needy nothing trimm'd in jollity,

And purest faith unhappily forsworn,

And guilded honour shamefully misplaced,

And maiden virtue rudely strumpeted,

And right perfection wrongfully disgraced,

And strength by limping sway disabled,

And art made tongue-tied by authority,

And folly doctor-like controlling skill,

And simple truth miscall'd simplicity,

And captive good attending captain ill:

Tired with all these, from these would I be gone,

Save that, to die, I leave my love alone.

 

Я взываю к успокоительной смерти, смертельно устав от того, что вижу вокруг: достоинство осуждено быть нищим от рожденья, и жалкое ничтожество купается в роскоши, и от чистейшей веры зло отрекаются (доверие злосчастно обмануто), и позолоченные почести позорно воздаются не по заслугам, и девственная добродетель подвергается грубому насилию, и истинное совершенство – в несправедливой опале, и сила парализуется недостойной властью, и власть зажимает искусству рот, и глупость с умным видом руководит знанием, и простую честность называют глупостью, и порабощенное добро служит торжествующему злу; уставши от всего этого, мне бы уйти, но меня останавливает то, что, умерев, я оставлю свою любовь в одиночестве.

 

 

ГЛАВНАЯ

ВОЗМОЖЕН ЛИ ПЕРЕВОД "СОНЕТОВ" ШЕКСПИРА?

СТИХОТВОРНЫЙ ПЕРЕВОД

"СОНЕТЫ" ШЕКСПИРА: ПРОБЛЕМА ПЕРЕВОДА ИЛИ ПРОБЛЕМА ПЕРЕВОДЧИКА?

РЕЦЕНЗИЯ УРНОВА

Hosted by uCoz